Торг уместен?
Мои собеседники, а чаще собеседницы переживают то состояние, что нынче называют «колбасит». Если попытаться сформулировать это более прилично, то, пожалуй, это можно назвать вариациями на тему «Единственный объект, который мы, безусловно, можем изменить в этом мире, — это мы сами». Только вот это как раз труднее всего. Гораздо проще экзальтированно рефлектировать на тему несовершенства всего мира, чем собственной, довольно успешной, мимикрии в этом несовершенном мире.
Один из моих визави в Интернете прислал мне прекрасную цитату Абая: «…Хорошо я жил или плохо, а пройдено немало: в борьбе и ссорах, судах и спорах, страданиях и тревогах дошел до преклонных лет, выбившись из сил, пресытившись всем, обнаружил бренность и бесплодность своих деяний, убедился в унизительности своего бытия. Чем теперь заняться, как прожить оставшуюся жизнь? Озадачивает то, что не нахожу ответа на свой вопрос.
Править народом? Нет, народ неуправляем. Пусть этот груз взвалит на себя тот, кто пожелает обрести неисцелимый недуг, или пылкий юноша с неостывшим сердцем. А меня сохрани Аллах от непосильного бремени.
Умножать ли стада? Нет, не стоит заниматься этим. Пусть дети растят скот, коль им надобно. Не стану омрачать остатки дней своих, ухаживая за скотом на радость проходимцам, ворам и попрошайкам.
Заняться наукой? Как постичь науку, когда не с кем словом умным перемолвиться? Кому передать накопленные знания, у кого спросить то, чего не знаешь? Какая польза от того, что будешь сидеть в безлюдной степи, разложив холсты, с аршином в руке? Знания оборачиваются горечью, приносящей преждевременную старость, когда нет рядом человека, с кем можно поделиться радостью и печалью.
А может, посвятить себя богослужению? Боюсь, не получится. Это занятие требует полного покоя и умиротворения. Ни в душе, ни в жизни не ведаю покоя, уж какое благочестие среди этих людей, в этом краю!
Воспитывать детей? И это мне не под силу. Воспитывал бы, да не ведаю, как и чему учить. Какому делу, с какой целью учить, для какого народа воспитывать их? Как наставить, куда направить, когда сам не вижу, где бы дети могли приложить свои знания? И здесь не нашел я себе применения.
Наконец решил: бумага и чернила станут отныне моим утешением, буду записывать свои мысли. Если кто найдет в них нужное для себя слово, пусть перепишет или запомнит. Окажутся не нужными мои слова людям — останутся при мне. И нет у меня теперь иных забот...»
Великолепная цитата Абая дает некую индульгенцию и для меня, и для всех, кто еще «не выбился из сил», но уже чувствует «унизительность своего бытия».
Таково типичное состояние моих современников. Поверьте, это чувство знакомо и тем, «кто правит народом», и тем, кто «умножает свои стада… на радость проходимцам, ворам и попрошайкам», и даже нынешним богослужителям, потому как «уж какое благочестие среди этих людей!». И уж особенно выбились из сил и унижены те, кто был или призван, или обучен воспитывать.
Итак, остались в утешение только «бумага и чернила», которыми слишком много пытаюсь объять: и бегство от безысходности, и национальное самосознание, и кочевничество.
Только, видимо, подсознательно именно в этом ряду я ищу ответ: как изменить себя. Мое бегство от безыс-ходности — в национальном самосознании. А истоки моего национального самосознания — чудом выжившая память о кочевом прошлом, обильно припорошенная «цивилизационным» снегом. Но и тогда начинаются сомнения: почему Абай не пошел по этому пути? Только ли дело в том, что он слишком много надежд возлагал на русских? Или дело в том, что уже тогда казахская степь начала забывать свой этический кодекс?
И наконец, как изменить себя, чтобы изменился этот мир? События на Востоке начались с того, что один из отчаявшихся изменить мир сжег себя. Небо приняло эту жертву потому, что она была «адал» — «чиста». Видимо, все жертвы, которые мы принесли изменениям, не настолько пронзительны и чисты в своей силе. Видимо, мы еще не доросли до перемен, торгуясь с собственной совестью.